Три источника и три составные части аналитизма
(фрагменты концептуальной автобиографии)

Гонимый - кем, почем я знаю?

Вопросом: поцелуев в жизни сколько?

Румынкой, дочерью Дуная,

Иль песнью лет про прелесть польки, -

Бегу в леса, ущелья, пропасти

И там живу сквозь птичий гам.

Как снежный сноп, сияют лопасти

Крыла, сверкавшего врагам.

Судеб виднеются колеса

С ужасным сонным людям свистом.

И я, как камень неба, несся

Путем не нашим и огнистым.

          Велимир Хлебников

 

В декабре сего года автору этих строк должно исполниться (как он надеется) 70 лет - срок, который, по античным и средневековым представлениям, отпускается человеку для того, чтобы пройти свой жизненный путь. И хотя я иногда дерзко заявляю (а порой и думаю так же), что мне предстоит всего лишь вступить во вторую половину своей творческой жизни, - имеет смысл пролить свет на деятельность во время первой половины. А точнее, прояснить - хотя бы для самого себя - чем все это было обусловлено, какими мотивами был движим автор этих строк и почему он пришел к вполне определенным научным и художественным результатам? Какое пронзительное, острое, всепроникающее чувство вело меня, сквозь множество случайностей, всю жизнь - по пути, который мне (да и не только мне) теперь видится как абсолютно закономерный?

Но прежде всего, почему я так назвал свои размышления? - Не буду лукавить (или почти не буду), я вынес в заголовок термин «аналитизм» потому, что хотелось сразу же предуведомить внимательного читателя (ежели таковой отыщется) о главном мотиве предстоящего повествования, о «флейт-мотиве» (как выражается околомузыкальная публика) всей моей жизни. Он состоял, как я теперь понимаю, в постоянном усилении аналитического начала, все более пронизывавшего все сферы моей деятельности. Более того, последние два десятилетия жизни я изучал аналитическую компоненту («левополушарную», противопоставляемую синтетической, «правополушарной») в жизни человека, общества, в искусстве. Как же я дошел до жизни такой?

Для ответа на этот вопрос (отчасти психологический, а отчасти - культурологический) нужно обратиться, скорее всего, к жанру частично исповедальному (ибо кому, как не автору, известны все перипетии его судьбы), а частично - аналитико-концептуальному (ибо автор всегда был убежден, что сырой эмпирический материал - ничто без концепции). Посему это не будет похоже ни на борис-леонидычеву «Охранную грамоту» (1929), ни на жан-жакову «Исповедь» (1782-89): тут будет жанр скорее теоретический, - но с житейскими биографическими иллюстрациями. Стало быть, надо «столбить» биографические истоки - мотивы творческой деятельности, а также ее продукты, их компоненты - составные части. И разумеется, памятуя о разделяемом нами принципе тройственности (троичности, тернарности, которая выгодна при кодировании информации), мы будем разделять и истоки, и составные части на три компонента. (Кстати, «на троих» - самая устойчивая, самая соблюдаемая отечественная традиция!) Итак, начнем с истоков. В соответствии с русскими классиками, начало жизни и в самом деле принято представлять трехчленно - деля его на детство, отрочество и юность.

*                                    *                                    *

ДЕТСТВО (ИСТОК ИНТРОВЕРТИВНОСТИ). Я родился 20 декабря 1937 г. в Москве, в самом пролетарском районе - на Пресне, которая называлась «красной», в память о революционных боях 1905 года. Кстати, красными кирпичными домами был застроен и весь район, где я родился: весь район состоял из пяти- либо шестиэтажных домов, строившихся в 30-е годы для тружеников местных промышленных предприятий. Любопытный - и почти мистический - факт: в точности на том самом месте, где стоял роддом и состоялся мой первый контакт с внешним миром (напротив клуба Трехгорной мануфактуры), - много лет спустя был построен жилой корпус, и в нем поселился мой ближайший друг Герман Голицын, сделавший в 1970-е годы свою однокомнатную квартиру «осиным гнездом» Секции психологии творчества Общества психологов СССР.

Это был совершенно пролетарский район, но как раз в нашей трехкомнатной квартире на шестом этаже осуществлялась «смычка» рабочего класса с интеллигенцией. Тут жили-не-тужили: в одной комнате - кадровый рабочий (Нехотин) с авиазавода, с семьей; в другой - подсобный рабочий (Поротиков) с женой-поварихой из детского сада (а потом там поселилась другая повариха, которая воровала в детсаду мясо для своей семьи, вынося котлеты прямо на своем теле под двойным бюстгальтером, но была облапана вахтером, который на нее донес, ее судили, и она брала у нас взаймы деньги на адвоката); в третьей же комнате проживали мы (папа, мама и я). А в отдельной квартире напротив проживал начальник отделения милиции (Сериков), с семьей.

Родился я в семье «средней интеллигенции»: отец - инженер, мать - врач. Свои довоенные годы я помню лишь фрагментарно, в виде отдельных (хотя и красочных) эпизодов. Пожалуй, самым ярким воспоминанием довоенных лет был трамвай, дребезжавший по Шмитовскому проезду (на нем мы жили, «в доме где аптека»), а я - трехлетний ребенок, самозабвенно бежал ему наперерез - к девочке Наташе, стоявшей на другой стороне улицы. (Помню, я был в нее влюблен, - жива ли она сейчас? - а тогда она жила в доме напротив, где, кстати, в подвале была детская комната отделения милиции, а над ней жил чахоточный переплетчик - отец моего будущего одноклассника.)

Самое начало войны мне не запомнилось, но помню два-три осенние месяца 1941 года, проведенные с мамой и бабушкой в эвакуации, в городе Горьком, с длиннющими мостами через Волгу и через Оку, по которым катились трамваи, обвешанные людьми. Но немцы бомбили этот город жестоко: Гитлер хотел там сомкнуть кольцо вокруг Москвы, да и промышленность там была изрядная. От бомбежек мы бежали в какую-то деревню (вроде «Подлесова»), но и там было несладко, а главное, - голодно. [Там умерла и была похоронена бабушка. Там же, в деревне, я отведал котлету из конины, и этот высший деликатес мне показался необычайно вкусным, и я не понимал, почему взрослые хотя и ели эти котлеты, но с брезгливостью.] Вскоре мы вернулись в Москву, - хоть и под бомбежки, но все же домой, в свою комнату и в тепло. И началась та регулярная московская жизнь, которую я веду вот уже более шестидесяти лет.

Военные годы, проведенные в Москве, я помню уже совсем хорошо. Видимо, они дали мне основной творческий импульс на всю будущую жизнь. В самом деле, на протяжении этих суровых лет я был полностью предоставлен размышлениям: целые дни мне приходилось проводить в запертой комнате (родители уходили на работу рано утром и возвращались поздно вечером). На столе стоял телефон и тарелка со скромным обедом, накрытая салфеткой (обычно обедом были кусочки хлеба, смоченные яйцом всмятку). Под столом стоял горшок для естественных надобностей. Больше в квартире никого не было; только потом в коридоре появился соседский мальчик Алик, с которым я переговаривался через запертую дверь. Он пил воду из-под крана, и я ему завидовал.

Все было регулярно и буднично, за исключением, пожалуй, того, что иногда по ночам происходили налеты фашистской авиации, и наша семья, спешно накинув на себя что попало, бежала с шестого этажа в подвал - бомбоубежище. (Немцы бомбили этот район упорно - там было много важных предприятий: авиационный завод, гвоздильный, сахаро-рафинадный и др. Одна из бомб угодила в детский сад, и погибли ночевавшие там воспитательницы. Другая бомба попала в соседний дом, куда мы, кстати, еще до войны хотели поменяться комнатами, - но не успели.) Во время бомбежек я завидовал более взрослым детям, - которым удавалось бегать по двору и находить осколки бомб.

Все остальное время мое восприятие было сконцентрировано на радиорепродукторе - большой черной «тарелке», висевшей на стене (рядом с портретом В.И. Ленина) и разносившей по комнате звуки музыки, сводки Совинформбюро, научно-популярные передачи, радиопьесы и т.д. и т.п. и др(янь). Не этот ли поток самых разных сведений, - которые детское восприятие мучительно стремилось как-то упорядочить, - создал условия для формовки моего будущего теоретического мышления?

Помнится, одной из логических задач, которую в те годы мне долго не удавалось решить, было: установить связь между понятиями - терминами, несшимися из репродуктора: «Герцен» (теперь-то я знаю: это был первый эмигрант-демократ) - и «герцог» (средневековый титул), а также «от автора» (текст, читаемый актером-диктором) - и «адаптер». Много было и других головоломок, разгадать которые мне удалось лишь много позднее. [А гораздо позже, уже в четвертом классе, мне предстояло решить другую задачу: из окна трамвая, ехавшего по Пресне, я прочитал вывеску: «Бани - мужские, женские, дамские». Значит, человечество трехполое? Этого я понять не мог, хотя в совсем младенческом возрасте и попал однажды в женскую баню, вместе с мамой, но сразу же потерял сознание от духоты, - надеюсь, что только от нее.] В аудиомире были и свои твердые, устойчивые «столпы», регулярно повторявшиеся и вполне понятные: «хор Пятницкого» (казавшийся мне бабьим визгом, напоминавшим кислые щи), а также «трио баянистов - Кузнецов, Попков и Данилов» (трио мне нравилось).

В эти годы я начал размышлять о проблемах справедливости, совести, чести и т.п. - о том, как бы все это свести (пользуясь современной терминологией) в единую систему? Наверное, такое детство (изоляция плюс аудиопоток) стало одним из истоков моей интровертивности и первым «руководящим мотивом» всей моей последующей жизни?

Пытался ли я найти выход из одиночества - во внешний мир? - Конечно, пытался. Помню, как в течение нескольких дней подряд я, отыскав стамеску, долбил наш дощатый пол (под своей кроваткой, храня «тайну долбления» от родителей). Я хотел выкопать пещеру и устроить там свое просторное жилище! Но удалось углубиться только на несколько сантиметров (а то я бы попал на нижний, пятый этаж). Родители попытку пресекли, отобрав стамеску, а меня пожурили, объяснив, что внизу живут такие же люди, как мы и там нет места для пещеры. Но у меня оставалось ощущение живущего вокруг таинственного пространства, и в особенности - на нашем же, шестом этаже, за стенкой. [Фактически мы жили на чердаке: дом-то был пятиэтажным (такими строились все жилые дома, - чтобы избежать сооружения лифта, каковой, по ГОСТ'у полагался при большей этажности). Вся наша квартира была частью чердака, отгороженной тонкой кирпичной стенкой, - но носила титул квартиры: «дом 9, корпус 10, квартира 125», - зазубрить это меня научили родители, на случай потери при бомбежке либо чего-то еще. Отец постоянно составлял чертежи дальнейшего обустройства чердака, - но разрешения на это не смог получить. Вот не знаю: получили ли его последующие жильцы квартиры, за последующие полвека? или тяжба еще идет?] Итак, за кирпичной стенкой слышались шорохи, шла какая-то таинственная (и видимо, опасная) жизнь «внешнего мира».

Редкие контакты с внешним миром не сулили ничего заманчивого: жизнь вокруг была убогой и печальной (пожалуй, за редчайшими исключениями). Однажды мы с отцом зашли в сапожную мастерскую (надо было починить ботинки), и я чуть не задохнулся от «производственного смрада», в котором работали мальчишки - почти мои ровесники, быть может, чуть старше меня. Отец сказал, что если я буду плохо себя вести, - меня отдадут в учение в такую мастерскую, и охвативший меня ужас надолго возвратил в идиллическое царство домашнего, внутреннего мира.

Свои одинокие размышления мне пришлось прервать лишь ненадолго - в детском саду, «коллективистскую» атмосферу которого я до сих пор вспоминаю с отвращением и откуда родители меня быстро забрали. (Много позднее, уже школьником, я побывал в «пионерском лагере», который также вызвал у меня тошноту, и меня оттуда забрали.) А другим «уклонением от одиночества» было лето - там же, на Пресне, во дворе Детской больницы N 5 имени Ф.Э. Дзержинского (в которой работала мать). Больница размещалась в бывшем монастыре, с большой зеленой территорией. Рядом с «приемным покоем» была конечная остановка трамваев, с номерами 22 и 28, и глядя на них, я впервые научился различать цифры - посредством простейшей логической операции: две одинаковые цифры - это двойки, а отличается от них - восьмерка.

И еще я помню отдельные контакты с живой природой. Однажды отец повез меня на трамвае за город - в Тушино. Там, в чистом поле, был аэродром, и летчики, сидя верхом на своих «конях» (истребителях), весело жевали бутерброды, а вокруг цвели васильки и еще какие-то полевые цветы. Я пытался выстроить эти дикие цветы в иерархию по степени красоты, тщетно стремясь найти среди них все более и более красивые - чтобы путем «экстраполяции» как-то дойти до тех изумительных садовых цветов, которые я однажды увидел в руках у роскошной дамы, проходившей по улице. Тогда я еще не понимал, что существует два вида цветов: полевые, растущие самостоятельно, - и садовые, специально культивируемые. Но увы, никакая «экстраполяция иерархии» не позволяла даже приблизиться к «сверхкрасоте» садовых цветов, и это чувство «недостижения идеала» было мучительно. [A propos, красивыми я считал только цветы, обладавшие геометрической правильностью,  симметрией, притом лучше - осевой. Поэтому розы я не считал красивыми, слишком уж лохматы их лепестки, - и лишь много позднее стал чувствовать очарование цветущей розы!]

Впрочем, вскоре я смог увидеть много культурных цветов - разумеется, в Парке культуры (Краснопресненском, к которому можно было выйти через проходные дворы прямо от нашего дома). В целом это был очень заброшенный, заросший парк, с остатками старого фруктового сада и прудов, - но при входе имелись великолепные цветочные клумбы, а «венцом творения» было центральное наклонное панно: высаженные цветы изображали портрет генералиссимуса Сталина, - и потому его образ казался мне в те годы символом красоты, абсолютного совершенства (наряду с образом мамы). К этому добавлялись многочисленные славословия в его честь, и мои родители, конечно же, тоже поклонялись данному «божеству» (убожеству, как я понял только через несколько лет).

Между тем война уже близилась к концу, торжественные салюты по случаю освобождения тех либо иных городов стали обычным явлением, а Салют Победы я проспал (родители решили меня не будить по этому поводу).  Помню проходившие по улицам колонны пленных немцев, имевших обреченный вид (а потом наблюдал, как они строили новый дом КГБ на Лубянке), помню всеобщее ликование по случаю окончания войны. Для меня оно совпало с переходом к новому жизненному этапу: в сентябре 1945 года я поступил в школу (N 101, Краснопресненского района, теперь ее уже нет), и в нашем классе еще стояли вешалки для пальто, сохранившиеся с военных времен (чтобы в случае воздушной тревоги быстро бежать в бомбоубежище). Это совпадение тоже оказалось для меня, видимо, знаковым (как, впрочем, и все иные жизненные совпадения).

ОТРОЧЕСТВО (ИСТОК СОЦИАЛЬНОСТИ). Первые три школьных года протекли все там же, на Пресне, - но имели уже совершенно иную психологическую и социальную окраску. Даже ребенку были очевидны эти перемены. На бытовом уровне это выражалось, прежде всего, в разгуле бандитизма: шли слухи о новых и новых зверствах. (Однажды бандиты разрезали труп убитого ими обывателя на куски - и ночью разнесли по помойкам окрестных домов.) Пошла волна самоубийств, и я впервые увидел бросившегося под трамвай красноармейца; перед смертью он скинул с себя фуражку.

Но все же выход в «открытый мир» (школу, где властвовал строгий, но справедливый директор Аркадий Маркович Белецкий) был радостен, и прежде всего благодаря грамоте, которую я быстро освоил. (А вначале я даже не знал, как писать палочки, и располагал их на строчке не вертикально, как положено, а горизонтально.) Вскоре я сделался носителем «абсолютной грамотности» (как, впрочем, и мой отец, который даже в газете «Правда», прошедшей через множество корректур, обнаруживал опечатки), и впоследствии мне стали давать на проверку диктанты и сочинения других учеников. Быть может, эта «патологическая грамотность» явилась следствием моего стремления к всеобщей упорядоченности, развившегося в годы замкнутого одиночества?

Читать мне понравилось, и я стал взахлеб поглощать все, что только можно было: начал с небольшой полки имевшихся дома русских классиков, а потом отец стал приносить со своей работы разные книги из тамошней библиотеки (помню, например, что приключенческие романы Луи Буссенара я прочитал все - много томов). И учиться мне тоже нравилось - получал и тогда, и все последующие годы только пятерки. Лишь один раз мне поставили четверку: я написал на доске продиктованную фразу, но забыл поставить в конце точку. Это улучшило мою пунктуацию, я стал более «пунктуальным». До сих пор храню подаренную мне по окончании второго класса - замечательной учительницей Елизаветой Петровной Чижиковой - книжку о бабочках. (Мне с родителями довелось даже побывать у нее в гостях, в общежитии, где она занимала койку.)

В особенности интересны были уроки французского языка (уже в третьем классе), которые вела Анна Макаровна. Мы считали ее француженкой, и на переменках рассматривали ее перьевую ручку с французским, как нам казалось, пером. (Тогда-то у меня и зародилась любовь к Франции.) Мы даже поставили пьесу на французском языке - о поимке немецкого шпиона, который подавал сигналы фашистским бомбардировщикам, но был разоблачен и пойман доблестными пионерами. Потом я написал об этих годах:

                        Apres lecon - апрельская капель,

                        Pave - поверья старины глубокой,

                        Signer - синеет даль голубооко, -

                        Швырни в сугроб обшарпанный портфель!

 

                        Я помню непонятный в сердце хмель

                        И смесь французского и пресненского лада!

                        Как мне забыть те детские услады?

                        Apres lecon - апрельская капель!

Но в 1949 году мы переехали в «купеческое» Замоскворечье, где наша семья получила уже две комнаты в коммуналке - на Стрелке, наискосок от Кремля (Болотная набережная). Дом был расположен между ТЭЦ-2 (стоящей на задах Дома Правительства) и шоколадной фабрикой «Красный Октябрь» (б. Эйнем), откуда порой доносились запахи подгоревшего шоколада. (А ребята со двора лазили на склад за формочками зайцев, медведей и др.; сторожа стреляли в них дробью, но ребята надевали штаны с прокладкой из жести.) Много веков назад там были Аптекарские огороды. А потом рядом, близ церкви Святого Николая Чудотворца на Берсеневке (XVII в.), в палатах думного дьяка Аверкия Кириллова, поселился Российский институт культурологии (где автору довелось поработать на полставки в конце 90-х годов). А тогда в этих палатах находилось рабочее общежитие, и вообще вокруг жили хулиганы, которых кто-то порой нанимал, чтобы «изметелить» неугодного человека или даже убить, и их называли «церковники»; там же был и пункт приема стеклотары. И ходил слух, что нашли подземный ход через реку, в Кремль, и им пользовался Малюта Скуратов. (Однажды вроде бы нашли часть этого хода и откопали какие-то реликвии, но оставили без охраны, и к утру они были украдены.)

Ко времени нашего там появления, Замоскворечье давно уже перестало быть «купеческим», - а приняло облик скорее «чиновничий»: тут возвышался уже упоминавшийся громадно-угрюмый «Дом на набережной» (ул. Серафимовича, д. 2 - творение сталинского зодчего Б.М. Иофана); напротив, на Малой Якиманке, тихо укрывался жилой дом Академии наук, а чуть в стороне, налево - знаменитый Дом писателей в Лаврушинском переулке (наискосок от Третьяковской галереи), и во всех этих домах проживала «элита» - выдающиеся лидеры идеологии, науки и литературы. А меж этих «домов для знати» размещались (и на Стрелке, и на Кадашевской набережной) всевозможные трущобы, в которых проживала в основном голытьба и воры.

Так, во дворе трехэтажного дома, в котором наша семья занимала две комнаты, стоял убогий сарай, войдя в который, можно было спуститься под землю, - где в ряд выстроились клетушки с откармливаемыми свиньями; этот подпольный - в прямом и в переносном смысле - хлев находился в трехстах метрах от Кремля. В нашем дворе, во время детских игр (в основном мы играли в «чижика», лапту и в футбол) моим главным покровителем был татарчонок Хабик (ведь каждому надо было иметь покровителя, чуть старше возрастом). Он уже зарабатывал деньги: спекулировал билетами в кинотеатр «Ударник». Впрочем, спекуляцией (отнюдь не в философском, - но в бытовом плане) занималась, пожалуй, большая часть также и взрослого населения двора. Жившая вместе с нами в одной квартире семья кадрового рабочего с электростанции тоже была к этому причастна: мать семейства Галина Ивановна спекулировала тюлем, а чтобы делать это беспрепятственно, - содержала в одной из своих двух комнат - бордель, публичный дом для милиции. (Для этого ей пришлось сначала уморить голодом жившую в этой комнатушке старуху-свекровь.) Я уже привычно здоровался и с персоналом борделя (девушками), и с постоянными клиентами: дядей Васей, дядей Колей и др. У рабочего было три сына: старший уже и отслужил во флоте, и отсидел в тюрьме (он обучил меня флотским терминам типа «балласт», «киль» и т.п.); средний сын как раз в эти годы отсиживал свой срок, а младший (мой ровесник) попал в тюрьму чуть позднее. Поскольку семья эта, естественно, занимала видное место в уголовном мире, - наша квартира могла не опасаться чьих-либо нежелательных вторжений, и мы жили в полной безопасности.

Словом, это был район острейших социальных контрастов, и их ощущение, казалось, пронизывало все мировосприятие созревающего молодого сознания, - тем более, что дети и «верхов», и «низов» учились вместе, порой сидели за одной партой - в школе N 12 Ленинского района. Вообще школа была очень хорошая, и я всем своим знаниям обязан именно ей (теперь этой школы тоже уже нет, по причине падения рождаемости в центре Москвы). Здесь также был строгий директор Лазарь Ефимович Гольман, правда, ходивший пить пиво в подвальчик, почти напротив школы. Замечательная учительница математики Татьяна Михайловна Калашникова (бывшая также нашей классной руководительницей) прививала нам строгость мышления, в сочетании с образностью; чего стоит хотя бы одна ее фраза: «При умножении неравенства на минус единицу - знак неравенства от неожиданности переворачивается!» Тому же способствовал и чудесный физик Юрий Лазаревич Хаит (который требовал от нас чуть не университетского уровня знаний, за что я ему до сих пор признателен). В целом учеба захватывала, мы даже тренировались (соревновались) в решении головоломных задач!

Но социальные контрасты - если на Пресне они не ощущались столь остро, то тут эти мотивы пронизывали всю окружающую жизнь. [Впрочем, и до того, в «пресненском» детстве, социальные мотивы представлялись мне важными, - быть может, потому, что все-таки мы жили на Красной Пресне - районе классовых битв, баррикад и т.п. Так, еще в третьем классе мы пытались издавать подпольный рукописный журнал, фрагменты которого хранятся в архиве автора.] «Гремучая смесь» партийно-правительственных «верхов» и уголовных «низов», несомненно, повлияла на созревание моей «социальности». Да и сама «география» толкала к тому же: чуть не на всех углах стояли агенты, и мы с приятелем восхищались одним из них: он постоянно делал вид, что собирается перейти улицу (но поток машин мешал ему), и так было каждый день, и мы считали, что за такую талантливую выдумку агента ждет повышение в чине. Смех смехом, но атмосфера слежки, доносов и ужаса царила вокруг!

Небольшую отдушину давали лишь летние выезды на дачу: в первые послевоенные годы мы иногда летом снимали комнатку с террасой где-то совсем близко от Москвы (Никольское, Удельная, Расторгуево). Вот там-то мне удалось увидеть много садовых цветов, да и вообще удавалось пообщаться с природой. Это был совсем иной мир! Но потом - снова в удушливую (в прямом и в переносном смысле) атмосферу города.

Так продолжалось до середины 50-х годов, - атмосфера социального неблагополучия, к тому же время от времени отягчавшаяся кошмарами «взрослого мира»: чередой арестов, доносов, расстрелов, идеологических «проработок» и проч. Сведения о них поступали и из официальных источников, доставляли их и муссировавшиеся многочисленные слухи (в частности, о разгроме студенческой университетской подпольной организации). Притом что весь этот «социальный калейдоскоп» имел место в самом центре Москвы, напротив Кремля.

Почти инстинктивный протест против лживости и серости официальной идеологии, презрение к ней неизбежно должно было зародиться у мало-мальски интеллектуальной молодежи. А проявлялось это презрение по-разному, порой принимая даже хулиганские формы. (Помнится, в почтовые ящики номенклатурных идеологов «социалистического реализма», живших в Доме Правительства, ребята подбрасывали дохлых мышей, - чтобы хоть чем-то насолить этим подонкам, - иного термина для них не было. А сейчас я иногда встречаю некоторых из их потомков и раскланиваюсь с ними, как ни в чем не бывало, а они с важно-горделивым видом делятся воспоминаниями о своих детских годах, всеобщем скудоумии и о том, что тогда, дескать, «все так думали».)

Начало жизненных перемен пришлось на март 1953 года, когда чудесным образом снова совпали два переломных момента: смерть Сталина и переезд нашей семьи - как раз в дни сталинских похорон - в отдельную квартиру, на Садовое кольцо. (Наконец-то у семьи завершилась эра коммунальной жизни!) А в жизни социальной наступила знаменитая «оттепель», и это было неслыханным счастьем, удачей для тех, у кого «оттепель» пришлась на пору социального созревания - вхождения во взрослую жизнь. Такое сочетание никогда не остается без последствий - для творческой судьбы тех, кому в этом повезло! Они навсегда сохранят острое чувство социальной ответственности, - сочетаемой с весенним ароматом юности! [А наступление этой оттепели, - как мы теперь понимаем, благодаря изысканиям информационной культурологии, - явилось вполне закономерным результатом 50-летней периодичности в эволюции всего социально-психологического климата. Пришла новая «аналитическая», «левополушарная» волна!]

ЮНОСТЬ (ИСТОК СТРЕМЛЕНИЯ К ИСТИНЕ). Наконец, в 1955 году в моей жизни наступила новая полоса - я поступил в Московский энергетический институт. [Тогда этот институт еще был «имени В.М. Молотова», слывшего - в партийных и смежных кругах - «интеллектуалом».] Почему именно туда? - Да просто потому, что папа был энергетиком, и я считал тогда энергию - главным субстратом в жизни общества, да и надо было «приткнуться» к чему-то не-идеологическому, - чтобы не «подпевать» большевистскому режиму, не являться его пособником. А в жизни социальной вскоре  произошел XX съезд КПСС, который принято считать переломным во всей жизни страны. Это было время перемен, по своему духу близких к тем социально-психологическим сдвигам на грани XIX и XX столетий, о которых Б. Пастернак (сын которого, кстати, учился в параллельном нашему классе) писал: «С наступлением нового века <...> мановением волшебного жезла все переменилось. <...> Приблизительно с 1907 года стали расти как грибы издательства, часто давали концерты новой музыки, одна за другою открывались выставки...» Однако «волна аналитизма» 50-х годов была, все же, гораздо более робкой. И тем не менее она породила феномен «шестидесятников» - целого поколения новой формации (кстати, по своему духу аналогичной шестидесятникам середины XIX в., - что, впрочем, неудивительно: пришла такая же аналитическая волна).

Для меня лично свежий ветер перемен совпал еще и с новыми «географическими ощущениями»: в 1950-е годы я впервые попал в Прибалтику (тогда это было Рижское Взморье, а точнее - Булдури, где у энергетиков был свой, ведомственный, - хотя и убогий, - дом отдыха). Жизнь, совершенно «аналитическая» и непохожая на среднероссийскую, поразила меня, казалась мне почти западной. (И только много позднее пришло понимание, что это, конечно же, «пародия на Запад», - как я потом написал о Литве). Впервые увиденное море, с его заманчивой бесконечностью, дюны и ветер! Потом чуть не всю жизнь я стал ездить отдыхать именно в Прибалтику. [Позднее в Риге меня познакомили с Ирмой Христофоровной Шкильтер - чудесной старушкой, вдовой замечательного скульптора (ученика Родена), художника и поэта. Я часто бывал у нее в гостях, от нее я много узнал о жизни предвоенной Латвии, а также вообще о жизни. Я помог ей организовать художественный музей-мемориал в доме, где жил и творил Густав Иванович Шкильтер; толстенную папку ее писем я храню до сих пор и перечитываю.]

А в Москве в ту пору Энергетический институт был если не главным (а главным являлся, конечно же, МГУ им. М.В. Ломоносова), то одним из первых «центров социального бурления» молодежи, «осиным гнездом» всевозможных «бунтарей». [Об этом писала и западная пресса, и тогда отповедь их «проискам» дали комсомольские вожаки института, опубликовав - кажется, в «Комсомольской правде» - статью «Мистер Даллес, не клевещите!»] Проявлялось «бурление» во всем: и в студенческих «театрах эстрадных миниатюр» (СТЭМах), и в стенгазетах, и в групповых (подпольных) рукописных журналах, и в самодеятельной киностудии, и в многотиражной газете института («Энергетик»), и в литературном объединении... Невозможно было не окунуться во все эти «омуты», и так оно и произошло, - однако я быстро разочаровался в каждом из них: всякий раз приходилось сталкиваться с теми или иными ограничениями - либо со стороны «власть предержащих» (институтского партийно-комсомольского руководства), либо же со стороны самих «бурлящих», которые на каждом шагу боязливо проявляли поразительную ограниченность, «самоцензуру». Так или иначе, но пришлось покинуть все эти «омуты».

А куда податься? Где найти выход для жгучего стремления к истине? к самосогласованной картине мира, в которой сливались бы «правда-красота» - с «правдой-справедливостью»? [Ведь, по Н.А. Бердяеву, стремление к такому «слиянию» всегда было характерно для русской интеллигенции!] Где найти «прибежище», своего рода «нишу» для сочетания всех этих устремлений? - Очевидно, в собственном творчестве - и в теории, и в практике, т.е. и в научной деятельности, и в деятельности художественной.

Словом, «сухим остатком» (но на самом деле не очень сухим), итогом всех моих жизненных скитаний стало творчество, притом одновременно в разных сферах. Фактически и юность, и общие контуры всей дальнейшей жизни и творчества были уже заранее определены, неясными оставались лишь конкретные детали. Именно о такой ситуации пел бард Фред Солянов, в своей «Песне Гродненского лейб-гвардии гусарского полка» (в котором, кстати, в разное время, служили Михаил Лунин и Михаил Лермонтов):

                        А дальше - как Господь подскажет,

                        Когда на прикуп дама ляжет...

И вот тут-то мы и подходим, наконец, к проблеме материализации душевных устремлений - к компонентам творческой деятельности.

*                                    *                                    *

Представить трехчленно составные части своего творчества мне совсем нетрудно.

ИСКУССТВО. Это - самый первый, простой и непосредственный отклик на потребность в гармонии. Рисовать я начал рано и, проводя целые дни в одиночестве (а точнее, в обществе радиорепродуктора), пытался с помощью нескольких карандашей отразить красоту тех убогих предметов, которые находились в комнате. Притом я был абсолютным реалистом, даже натуралистом. Однажды я нарисовал письменный стол - красивый, со столешницей, покрытой зеленым сукном, с двумя тумбами, каждая из которых содержала по четыре ящика, с блестящими медными ручками. У одного ящика ручки не было (видимо, она отпала и затерялась). Именно так я все и нарисовал. Папа, придя вечером с работы, посмотрел мой рисунок и похвалил, - но спросил: почему у одного ящика нехватает ручки? А когда я ответил, что именно так обстоит на самом деле, - он, пристально вглядевшись в письменный стол, признал мою правоту и вскоре починил стол. Однако моим изобразительным способностям было не суждено расцвести: видимо, не было таланта, да к тому же имевшееся в наличии скудное окружение не давало исходного сырья для «визуального пиршества» (равно как и для пиршества чувственного).

Пытались меня обучать и игре на фортепиано (марки, по моему, «Красный Октябрь» - инструмент был куплен еще до войны на деньги, полученные мамой от Моссовета - за снос дома близ Москворецкого моста, комнату в котором она имела, на двоих с бабушкой). Обучение было частным, с учительницей (родители пошли на это, несмотря на крайнюю финансовую стесненность). Мне нравилось погружаться в мистический мир Баховских фуг, но также и в геометрический узор Моцартовского «Турецкого марша», который я мог играть по тридцать-сорок раз кряду. Но все же, видимо, особого таланта тоже не было, да и должной степени прилежания. Помнится (это было уже в Замоскворечье), как раз тогда, когда мне полагалось самостоятельно сыграть какую-то пьесу, - во дворе мальчишки играли в футбол и криками зазывали меня - выполнять мои обычные обязанности вратаря («Выходи стоять на воротах!»). Выдержать такую конкуренцию - занятия музыкой не смогли, и вскоре с ней было покончено. Но впоследствии я еще часто играл запомнившиеся пьесы, потом все реже - отдельные этюды, их фрагменты, - пока пианино не было, за ненадобностью, продано.

А вот литература всегда привлекала - с тех пор, как в первом классе научился читать и писать. Вероятно, во многом здесь сказались прослушанные многочисленные радиопередачи, - они были самого разного характера, и детское воображение могло их комбинировать друг с другом (либо комбинировать их фрагменты), опробуя самые причудливые сочетания. Уже, кажется, в третьем классе я начал писать фантастическую повесть - но бросил. Зато позднее потянуло к поэзии - классе в восьмом-девятом.

Поэзия втягивала в себя все больше и больше: в ней чудилась магия той гармонии, того упорядочения, к которому душа уже давно стремилась. Из поэтического чтива тех  ранних лет почти ничего не запомнилось, выбор книг был случайным (за исключением, разве что, школьной программы, содержавшей, конечно, не только бесспорную поэзию, но и мусор вроде симоновых, исаковских да сурковых, - к которым у нас у всех тогда уже было отвращение). И вдруг - выход на раннего Блока, который мне и поныне представляется «пронзительным чудом». [До него было трудно добраться, он был чуть ли не запрещен, - но мне повезло: у одноклассника оказалось два первых томика старого Блоковского собрания сочинений.] А дальше - и у меня, и у некоторых школьных друзей - сразу же сформировались критерии качества, причем не по стилевому признаку, а по «абсолюту»: в орбиту чтения вошел и ранний Маяковский, и Иннокентий Анненский, и др. Словом, как по столбовой дороге. [Или по дороге железной, в электричке - остановки: «Далее - везде», а мне теперь чудится «Dalii - везде», ведь по-итальянски «Dalia» - это георгин, прекрасный, роскошный цветок, и отнюдь не дикий, - но культурный, садовый!]

А та поэзия, что преобладала в советской периодике времен моей юности, казалась убогой, куцей, все эти ошанины, матусовские, и т.д. и т.п. и др(янь). Правда, позднее появились и квази-современные официально издаваемые поэты (но все-таки с квасо-патриотическим, советским душком). Но слишком уж фальшивыми были их «бодряческие» голоса, и им не удалось «перетянуть канат» на себя. [Позднее, в студенческие годы, мы с брезгливостью относились ко всей этой «молодежной компании», всевозможным «евтушевским и вознесенкам». Возможно, мы были неправы, - ибо даже коллаборационисты иногда менее вредны, чем «дубовые» адепты режима. И лишь много спустя мы узнали об аналогичном отношении к ним таких уважаемых нами людей, как Александр Зиновьев и Иосиф  Бродский.]

Занятия поэзией до сих пор для меня - полигон практических поисков гармонии, а во многом - эстетических экспериментов, опробования тех либо иных приемов (скажем, особых вариантов развития ассоциативных визуальных образов, новых звуковых типов рифмовки, новых ритмических узоров, etc.). Кое-что из этих старых поэтических экспериментов мне удалось опубликовать в сборнике «Обратимость времени» (2000 г.). А о чем «содержательно» (хотя термин этот, как я теперь знаю, очень неудачен) были стихи? - Преимущественно о красоте природы, а также о женской красоте и, конечно, о любви.

Вскоре к собственным литературным занятиям прибавились и поэтические переводы. Сначала один пожилой джентльмен (бывший ЗЭК, а по профессии авиаконструктор) подарил мне чудесную крошечную книжку в бархатном переплете: "Gems from Robert Browning" (много лет спустя ее увидел у меня в руках Иосиф Бродский, пришел в восторг, и я подарил ее ему). Эти «жемчужины» из великого английского поэта Роберта Браунинга я читал с упоением, хотя и со словарем. [И английский язык, и другие языки, с которыми мне потом довелось познакомиться, я осваивал самостоятельно, - не прибегая к помощи каких-либо официальных учебных заведений, курсов и т.п. Лишь иногда, впоследствии, мы с приятелями «скидывались», чтобы брать уроки языка у недорогого частного преподавателя, обычно у студента.] Потом стал читать других английских поэтов (что, кстати, очень простимулировало мой интерес к английскому языку), и прежде всего Альфреда Теннисона. Магия поэтического упорядочения завораживала; теперь-то я понимаю, в чем было дело: когда знаешь язык слабо, восприятие поэтического текста оказывается лишено множества «бытовых обертонов» - ненужных ассоциаций, которые могли бы «снизить» общую высокую, благородную тональность стихотворения. И благодаря такому «просеиванию» в восприятии остается лишь «чистая гармония», - которой как раз и жаждет душа. [A propos, подобную «очистку» производит и песенное искусство: музыка удаляет из словесной ткани большинство ее «бытовых обертонов», - оставляя лишь лирические.]

Как говорится, «примеры заразительны» (хотя происхождение этого высказывания иногда приписывают врачам-венерологам; тут я намеренно, самоиронично «занижаю» восприятие своих воспоминаний). Захотелось самому воссоздавать подобную гармонию, и пошло-поехало... Удалось перевести многих английских поэтов (и даже составить из этих переводов антологию английской лирики XIX-XX столетий, вошедшую в сборник моих западноевропейских переводов «Калейдоскоп», который был издан в 2000 г.). Потом, немного освоив уже забытый французский язык (а ведь у него - совсем иной аромат), я перевел кое-что из их поэзии. В особенности мне нравился «слегка туманный» Стефан Малларме, а в зрелом возрасте удалось перевести даже кое-что из поэзии итальянской (стихи ставшего моим старшим другом Антонио Фуско, тончайшего лирика и, одновременно, психолога по основной профессии). Словом, опять «Dalii - везде» (почти как на танцульках - талии везде, талии... - снова намеренно занижаю восприятие).

А вот мы и переходим к прозе. Тут отношения сложились совсем по-другому. Сначала интерес был «чисто содержательный» (во многом - сугубо социальный, см. далее), «семантический», о чем обычно пишут все: кто кого любил или убил и т.п. И так тянулось долго, и лишь в юношеские годы стал появляться жгучий интерес: как? - Каким образом, за счет чего писателям (разумеется, хорошим) удается столь сильно воздействовать на читательскую душу? [Впрочем, и применительно к поэзии этот вопрос тоже возникал, - но там-то все казалось проще: разные «спецприемы», вроде рифмы да ритма. А в прозе - вроде бы банальное описание событий, - ан нет! - на самом деле ведь где-то должна быть «зарыта собака»!] Этот «технологический» вопрос начал меня волновать все более и более - по мере того, как я сам пробовал писать прозу. О чем писал? - Да обо всем, обо всех жизненных ситуациях, - но один крен (не путать с хреном!) постепенно стал доминировать надо всем: передача движений души, переливов настроений и т.п. (что-то вроде «прозаического импрессионизма»). А на каком материале: современном, средневековом, фантастическом, etc. - неважно. Поэтому в моей прозе чередуются современные рассказы («Жизнь как она есть»), средневеково-ренессансные повести («Teatre des noctambules») и даже футурологические новеллы из южноафриканской жизни середины XXI века («Предвидимое будущее»).

[Сейчас, когда я читаю студентам лекции и подхожу к разделу о психологии литературы, то поясняю теоретические пассажи - простыми словами. Главное, - говорю я им, - что хорошая литература не бывает о любви, о войне, о партработе и т.д. и т.п. и др(яни). Большая литература всегда - только об одном: о тех или иных ментальных структурах. (И не столь важно, на каком материале они строятся, - как не важно, на какой пишущей машинке они напечатаны.) Истинные литературные инновации - вовсе не открытие тех либо иных новых тем (это - мелкие делишки «текущей моды»), - но изобретение новых приемов воздействия на психику читателя! Словом, - а ведь речь идет действительно о словах! - как тут не вспомнить о взглядах русской формальной школы 20-х годов (о чем также см. далее): ведь они вычленяли не «форму и содержание», - но «материал и стиль». А это уже близко к современным взглядам на данную проблему.]

Стало быть, основной вопрос стоял так: в какую сторону направить поиск? а точнее, в какие стороны? - ибо сторон оказалось две.

Во-первых, начались практические (прозаические) эксперименты (или «поиск вширь»): писались отрывки прозы - либо целые небольшие произведения, в которых опробовались бы те или иные приемы психологического воздействия на читателя. Скажем, имеется задача, - казалось бы, нерешаемая: можно ли убедительно, чувственно показать поток мыслей, посвященных какой-то абстрактной теме? - Выясняется, что фактически это нереально, - если человек, в котором «протекают» такие мысли, просто неподвижно сидит и думает. - Но вот ежели показать этого человека, допустим, идущим по улице, да к тому же сопроводить описание этого «прохода» (пользуясь кинематографическим термином) - потоком конкретно-чувственных образов: описаний перекрестков, прохожих, проезжающих автомобилей, etc., - тогда «и невозможное - возможно» (как выразился поэт). Абстрактные идеи начинают обретать «чувственную плоть» - и, в результате, становятся вполне «осязаемыми». (Думается, мне удалось реализовать этот прием в новелле «Елка» - о полуночных новогодних странствиях одинокого студента.) И задач таких - уйма! И многие из них удалось решить! Естественно, такие эксперименты обычно проводились в рамках небольших произведений. Вот почему было время, когда значительную часть усилий я концентрировал на «мини-прозе» - совсем коротких новеллах, в которых удавалось реализовать те или иные приемы. [Благодаря этому 30 лет назад я составил книгу «Мини-проза: на пути к конструктивному концептуализму», - которая еще ждет своей публикации, - хотя отдельные фрагменты ее уже изданы.]

А во-вторых, неизбежно должен был пойти также и «поиск вглубь»: теоретическое выяснение того, какими могут быть, в принципе, приемы психологического воздействия? на чем оно способно базироваться? Этот «глубинный поиск» привел к попыткам построить, прежде всего, «психологическую теорию литературы». Вот тут-то, естественно, и выявилось, что современная психология пока что не в состоянии предложить что-либо конструктивное - в требуемом практическом ракурсе. Да, впрочем, и в ракурсе теоретическом. (А в особенности бесплодными оказались знаменитая «марксистско-ленинская эстетика» и советская психология искусства, которая, после работ Л.С. Выготского, закономерно плавно катилась вниз да вниз, к полной деградации!) Значит, надо строить и новую психологию? А она, в свою очередь, на чем должна базироваться? - Наверное, на чем-то гораздо более общем?

Вот так, в конце концов, и пришлось дойти до общей теории систем, а конкретно - прийти к так называемому «системно-информационному подходу», который впоследствии стал полем моих основных трудов (и о коем нам еще предстоит говорить чуть позднее). Притом движение по этому пути (логически настолько очевидному!) шло так быстро, что просто не удавалось более-менее надолго останавливаться на каком-то промежуточном пункте, - скажем, детально проработать теорию литературы и потом уже обращаться к ее более глубинным корням. [Подобно этому, когда-то эволюция homo sapiens протекала настолько быстрыми темпами, что когда возникла потребность в новых, собственно культурных видах деятельности: работе с искусственными объектами, орудиями труда, языком, etc., - то не было времени на соответствующую морфологическую «надстройку», реорганизацию человеческого мозга - скажем, на построение поверх коры больших полушарий некоей «надкорки». Мозгу пришлось воспользоваться уже готовым, прибегнуть к специализации своих полушарий - избрать для новых видов деятельности левое полушарие.] Темпы теоретического движения, как я теперь понимаю, были ошарашивающими, но тогда такими не казались - ведь все было логично, аналитично.

Этот «путь наверх» - к общей теории, «надстраиваемой» над конкретикой (хотя можно трактовать тот же путь иначе: вниз, к глубинным корням эмпирической реальности) - был стремительным, он, в общем-то, занял всего лишь несколько лет. И очень скоро, с вершин этой общей теории, стало возможным заняться и построением новой, конструктивной (информационной) психологии, и психологии литературы, - да и многого другого. (А теперь, наконец, я надеюсь, окажется возможным и применять полученные теоретические результаты в художественном творчестве, и прежде всего в творчестве литературном, реализуя мечту В. Кандинского о «сознательном творчестве».) Но, конечно же, весь этот путь было бы невозможно, непосильно пройти в одиночку, нужны были соратники (единомышленники). Однако тут мы, пожалуй, уже переходим к другой компоненте творческого процесса, к другому звену «трехчленки».

СОЦИАЛЬНОЕ. Мотивы социального характера всегда волновали автора этих строк - с самого детства, когда казалось, что и сфере человеческих отношений тоже нужна гармония. А ее не было, - и с годами это становилось все более очевидным.

Помнится, сначала мечталось решить и эту задачу непосредственно эмпирически (в практической социальной деятельности). Наступившая в середине 50-х годов «оттепель», вроде бы, предоставляла для этого все возможности: то было время резких перемен в социально-политическом климате (о чем речь уже шла ранее), которые могли бы, в принципе, помочь создать действительно новый мир человеческих отношений (а не тот куцый «Новый мир», который был дан «на откуп» полулиберальной интеллигенции). Но сколь-либо эффективно действовать в рамках официоза никак не удавалось: данная волна «аналитизма» оказалась очень робкой и быстро захлебнулась - буквально через несколько лет, уступив место брежневскому «застою». (Столь короткую волну аналитизма, - гораздо меньшую, чем положенные ей 20-25 лет, - следует считать социальной аномалией, свидетельством сильной деградации общества.) Ее мизерные возможности быстро разочаровали всех, кто был хоть на что-то способен. Пришлось создавать свой собственный мир (или мирок?), с собственными возможностями. И такая задача оказалась актуальной для многих энергичных и талантливых людей: стали создаваться многочисленные «малые группы» (а иногда и не малые), кружки и т.п.

О существовавшей в России в 60-е - 80-е годы «параллельной культуре» написано много (см. В.М. Петров, Социальная и культурная динамика: быстротекущие процессы, СПб, 2007). Эта культура создавалась трудами тысяч наиболее одаренных представителей интеллигенции. [А вот пришедшую позднее «перестройку» реализовали, по некоторым оценкам, лишь около сотни деятелей, составлявших верхушку «айсберга», - притом сегрегировавшуюся весьма специфическим образом.] Надо было найти в этой среде свое место - и обустроить его должным образом, сделать «пригодным для жилья» (а не для жулья, - как это происходит теперь). Но ведь, как учили вдалбливавшиеся в нас детские стишки, «Начинается Земля,/ Как известно, от Кремля» (как раз напротив которого протекли годы моего отрочества). А для каждого человека его социальная жизнь начинается с ближайшего окружения (если таковое имеется), с его «микромира».

Волею судьбы все сложилось так, что для меня этот «микромир» формировался довольно медленно. [Думаю, что оно и лучше, когда так: ежели человек сразу и надолго попадает в среду, которая его во всем вполне устраивает, - то, во-первых, это обычно свидетельствует о его некритичности, «всеядности», а во-вторых, в таком случае у него нет непосредственных динамических стимулов, стремления к активному обустройству своего «микромира», равно как и более далеких миров.] Автору этих строк довелось перебывать (хотя бы по недолгу) во многих самых разных «микромирах», - пока не удалось, наконец, обрести «свой мир» (хотя и на не очень большой временной отрезок, - но ведь сейчас речь идет главным образом о начале творческого пути, - которое потом определит всю его дальнейшую трассу). А в процессе поиска были «опробованы» столь разные группировки интеллигенции, как, например, круги явно позитивистской («технократической») ориентации - либо, наоборот, ориентации гуманитарно-экзистенциальной, либо патриотической, либо космополитической, etc. [Я намеренно рядополагаю различные позиции, не давая им оценки; тому есть пример: Пушкин тоже рядополагал такие позиции, предполагая Онегина «космополитом, патриотом...»] Но в конце-концов «микромир» сформировался - по крайней мере на какой-то отрезок юности.

Впрочем, сейчас мне представляется вполне естественным и даже оптимальным этот процесс формирования «микромира» - путь, который я прошел на протяжении своей жизни. Сначала друзья образуются эпизодически, спонтанно, - как правило, они «рекрутируются» из ближайшего окружения, более или менее «автоматически». Иными словами, «географический» фактор играет здесь немаловажную роль. Завязывается дружба по месту жительства (жили в одном дворе или подъезде), либо учебы, либо работы, etc., зачастую некритично по отношению ко многим параметрам (личностным, а порой и профессиональным, и идейным). «В ход» идет то, что «подвернулось под руку». Обычно такая практика ведет, рано или поздно, к разочарованиям, - ибо оказывается, что для многих задач такие друзья не годятся, - да и сами задачи (имея в виду предмет общения) постепенно теряют аморфность, становятся с годами все более четко определенными! Начинается поиск более селективный, более критичный, - несмотря на то, что с возрастом, конечно же, становится все труднее завязывать новые близкие контакты (ведь обычно в зрелом возрасте все дружеские «места уже заняты»). Тем не менее «радиус поиска» возрастает, и «география» становится все менее и менее существенным фактором. Например, сейчас близкие мне, по духу, люди, с которыми я дружу, - рассеяны по географической карте и проживают не только в далеких городах, - но и на разных континентах. [A propos, подобную селективность в выборе друзей: их географическую удаленность, - видимо, можно было бы использовать и в социологии - в качестве одного из индикаторов личностного развития; «столблю» эту идею!]

Сформировавшийся микромир моего общения вписался в очень специфическую, совершенно уникальную социальную среду, впоследствии получившую название «параллельной культуры» (т.е. культуры, существовавшей наряду с официальной, советской - см. сборник «Параллельная культура», под ред. В.С. Грибкова, М., 1999). По своему профессиональному составу это был «сплав» математиков, поэтов, физиков, художников, инженеров, etc. По единодушным свидетельствам западных гостей (бывавших у нас в гостях журналистов, славистов, психологов, социологов и др.), такого «сплава» (или сброда? - иронизирую в духе злопыхателей!) они ранее никогда и нигде не встречали. А о высоком гуманитарном профессионализме каждого из членов этого содружества можно судить хотя бы по таким «звездным» фигурам, как тончайший лирический поэт Юрий Фрейдин (врач по образованию), оригинальнейшие прозаики Лев Меламид и Зиновий Зиник (оба - математики), широко известные ныне художники Виталий Комар, Алик Меламид и Виталий Грибков (выпускники «Строгановки»), поэты и барды Фред Солянов и Михаил Кукулевич (первый - философ по образованию, второй - врач), психолог и физиолог Герман Голицын (по образованию инженер) и др.

Всех этих людей объединял, во-первых, пафос конструктивности, стремление к получению нового знания, к высоким творческим достижениям. А во-вторых, - брезгливое отношение к официальной советской идеологии; оно отчасти было связано с уже проявившейся ее нерезультативностью, бесплодием, но во многом - и с осознанием чрезвычайно вредной, реакционной роли этой идеологии во всех сферах жизни (включая жизнь международную, - к этому времени уже состоялось, в частности, кровавое подавление венгерского восстания 1956 г.). Так что социально-политическая «тональность» наших умонастроений была совершенно однозначной, крайне радикальной.

[Сейчас широко практикуется транслировать фальшивую версию атмосферы 50-х - 70-х годов, согласно которой «все мы заблуждались» либо же «все мы были повязаны» - якобы в те времена поголовно все верили в благодетельность советского режима. На самом же деле спектр этой «веры» был чрезвычайно широк, о чем можно судить хотя бы по таким экстраординарным явлениям, как, скажем, антисоветский бунт на Большом противолодочном корабле Балтийского флота «Сторожевой» (капитан В.М. Саблин, 1975 г.). Что же касается распускаемого мифа о «всенародном единодушии», - то он, разумеется, очень выгоден представителям коллаборационистской идеологии.]

Ну а в каких практических действиях воплощался этот радикализм? - В конечном счете в том, что создавалась почва, «питательная среда» для противостояния безраздельному господству власти. А формы реализации были самыми разными, - но, в первую очередь, она проявилась в целой серии самиздатовских журналов. Так, автору этих строк довелось участвовать (иногда в качестве автора, иногда в роли редактора) по крайней мере в пяти периодических изданиях: «Искусство коммуны» (1962-63), «Фикция» (1965-74), «Школа теории и практики новой эстетики» (1973-74), «Метки» (1975-77), «Ситуация» (1989-90). (Почти полные подшивки этих изданий, наряду с другими материалами из социального архива автора этих строк, сейчас можно увидеть в библиотеке - фонд 76 Исторического архива Института восточноевропейских исследований при Бременском университете, ФРГ.)

Характерными для этой среды были весьма регулярные сборища разного рода: вечера поэзии, теоретические семинары, выставки живописи и т.п. А помимо этого, каждая «ключевая фигура» имела свой фиксированный «приемный день», - скажем, «раз в две недели по вторникам», - когда вечером в гости приходили либо пять-шесть человек, либо несколько десятков человек (создавая тогда страшную тесноту: ведь в распоряжении хозяина обычно была лишь одна комната, да иногда еще часть коридора коммунальной квартиры). Угощали же, из-за бедности, очень скромно: например, выставлялась большая кастрюля макарон, сдобренных майонезом, и каждый гость подходил к ней со своей вилкой. В общем, быт был довольно убогим. Но при этом духовная жизнь кипела: писались прекрасные стихи, интересные картины, создавались оригинальные научные концепции, переводились на русский язык произведения новейшей западной литературы (и многое из этого распространялось в затертых машинописных копиях, которые давались для чтения на два-три дня; читать приходилось по ночам). Все надеялись, что ситуация скоро изменится к лучшему, и о конце советской власти ходила масса анекдотов.

[Особо вспоминаются «расходы» после вечеров поэзии либо «приемных вечеров», - когда, обычно уже поздней ночью, под впечатлением увиденного либо услышанного, все расходились по домам, чаще всего группами по два-три человека, обмениваясь мнениями. Иногда при этом образовывались забавные ситуации. Так, несколько раз подряд мы проходили мимо Политехнического музея, где в одном из подъездов размещалась редакция журнала «Наука и религия». Мы оставляли им записку от имени Сатаны, а однажды поступили по-хулигански: отвинтили табличку с двери редакции; в результате им даже пришлось нанять ночного дежурного. В другой раз, гуляя после вечера поэзии с Наташей Горбаневской - тогда еще молодой поэтессой, - я увидел афишу с огромными красными буквами: «Автобусные экскурсии на тему: замечательные женщины Москвы», - с указанием маршрута: Пятницкая улица, Чистые пруды, Разгуляй и т.д. Поскольку у меня всегда был с собой перочинный ножик, мне удалось отделить от стены два экземпляра этой афиши, один из которых до сих пор является украшением моей коллекции официозного идиотизма. Не знаю, хранит ли Наташа свой экземпляр? ]

Несмотря на сравнительную немногочисленность этой среды (ее ничтожную долю в огромном населении страны), ее роль в 60-е - 80-е годы следует оценивать как весьма значительную, - и не только в художественной и научной жизни. (Ведь, например, в основном именно этим небольшим слоем были созданы лучшие художественные произведения того времени.) В жизни социальной как раз этот «экстремальный» (по целому ряду параметров) слой задавал определенную «тональность» обществу в целом, равно как и его международным отношениям, имиджу страны в глазах мирового сообщества. [Думается, дать количественную оценку этому социальному феномену - одна из интереснейших задач квантитативной социологии!]

Конечно, все это в какой-то мере обуздывало власть, не давало ей полностью распоясаться - ни во внутриполитических делах, ни во внешнеполитических. Это была своего рода «пятая колонна» - в лице усилившегося «правозащитного движения», а также вышеописанного слоя «параллельной культуры» и других групп интеллигенции. А «пятая колонна» - это всегда угроза, опасность (в частности, и опасность будущего осуждения, в случае военного поражения). Поэтому представляется вполне правомерной появившаяся в последние годы оценка роли российского диссидентского движения - как одного из факторов, предотвративших начало новой мировой войны. [Эта позиция кажется парадоксальной, - но ведь парадоксальным было и самооправдание советских физиков-ядерщиков: надо дать в руки большевистского режима водородную бомбу - с целью мира, через установление ядерного равновесия сверхдержав, и тем самым избежать войны.] Фактически правящий режим был уже не в состоянии прекратить деятельность «пятой колонны», - хотя и пытался это сделать. [Помнится, уже в 90-е годы были опубликованы многочисленные совсекретные андроповские обращения в Политбюро о «необходимости обуздания» А.Д. Сахарова и А.И. Солженицына, принятия против них «должных мер». Тогда Герман Голицын охарактеризовал автора этих писем: «Наверное, он был очень тупой парень», - поскольку обращения эти были совершенно однотипные, не содержали ничего конструктивного и оказывались абсолютно безрезультатными.]

Интересно, что диссидентская деятельность была тесно связана в первую очередь с поэзией. Потому-то в Москве были постоянные попытки организовывать поэтические сборища на площади Маяковского, у памятника поэту. Это называлось «сходить на Маячок» (а расходиться надо было коллективно, идти прямо в метро, - зазевавшихся одиночек арестовывали и вели в милицию). В моем дневнике сохранились, в частности, записи за ноябрь 1961 г. - об арестах на этой площади, а за декабрь 1968 г. - о демонстрации молчания, но уже на площади Пушкина, тоже у памятника поэту.

Тогда мне и моим друзьям доводилось уделять много энергии социальной деятельности, и мы надеялись, что не напрасно. Как писал Юрий Фрейдин (1962 г.),  

                        Мы не подвластны этому кошмару,

                        Пускай нас мало - мы сильны пожаром!

Но мотивы нашего участия в социальной деятельности были «полуэмпирическими»: они базировались скорее на здравом смысле и конкретных наблюдениях, чем на строгом, самосогласованном мировоззрении. Однако, привыкнув еще в школьные годы к строгой логике в физике и математике (а у меня, в частности, учителя по этим предметам, как я уже говорил, были превосходные!), - мы не могли смириться с той полуграмотной абракадаброй, которую нам выдавали за «общественные науки»; это было противоречие, очевидное даже для простого здравого смысла.

А конкретных наблюдений имелось хоть и немного, но уж больно красноречивы они были: в частности, нищая, убогая жизнь большинства населения страны - и по контрасту - сведения о прекрасной жизни на Западе, при капитализме. [Сведения, доходившие до нас, когда мы были школьниками, зачастую оказывались чрезвычайно контрастными, преувеличенными, порой даже абсурдными. Но сам характер этой гипертрофии показателен. Помнится, начиная с 8-го класса, мы с друзьями ездили в МГУ - участвовать в олимпиадах по физике. И как-то, проходя мимо 30-этажного университетского главного корпуса, - приятель сказал с завистью: «А небось, у американцев каждая семья имеет такой дом!» Настолько, видимо, велико было стремление во всем увидеть резкие контрасты, по своему характеру совпадавшие друг с другом!] Оказывала «тлетворное влияние» и очень «заводная» американская музыка, которую иногда нам удавалось слушать по «Голосу Америки» (несмотря на деятельность «глушилки», находившейся, кстати, почти рядом с нашим домом); как эта музыка контрастировала с советской скукой! И вот сочетание здравого смысла и эмпирических данных (быть может, и скудных - но ярких), конечно, порождало у молодежи стимулы к социальной активности! Но одновременно это же сочетание порождало - по крайней мере у некоторых из нас - и желание добиться какой-то стройности во взглядах, системной самосогласованности (как говорим мы теперь).

[Ох, уж это жгучее стремление к Абсолюту, свойственное юности! В те годы, мне кажется, оно было свойственно многим молодым людям. А теперь, если об этом чувстве кому-то и сказать (а быть может, это мое старческое брюзжание?), - то поймут не иначе, как жгучее стремление выпить «Абсолют» - финскую водку, обожаемую нашими патриотами! А тогда это стремление к «абсолютному и вечному» проявлялось во всем, даже в бытовых мелочах. Так, я старался в технических чертежах все прямые углы строить не приближенно, - но абсолютно точно. А в электротехнических конструкциях даже «переноску» хотелось сделать не временной, но солидной, постоянной!]

Словом, имелось всеобъемлющее юношеское стремление к гармонии и стройности (включая, кстати, и стройность девушек), к самосогласованности (включая также гармоническое отношение внешности девушек - и их душевности; интересно, снижаю я здесь свое повествование? либо, наоборот, возвышаю?). Разумеется, это стремление неизбежно толкало молодых людей - куда? - правильно, в область теории. А поскольку тогда все вокруг долдонили про марксизм-ленинизм, мне пришло в голову обратиться к первоисточнику - и заняться Марксом. (В то время как некоторые из моих шустрых сотоварищей предпочли обратиться к спермоисточнику - и заняться сексом.) И вот на третьем курсе, в дополнение к обязательному вузовскому курсу политэкономии, я умудрился прочитать весь «Капитал», равно как и ряд других сочинений того же автора (вместо изложения этих сочинений советскими марксистами).

Сочинения эти, разумеется, оказались действительно вдохновляющими, вплоть до головокружения, - но все-таки кричащие логические противоречия и разноуровневые суждения, обнаруживавшиеся в них, - не давали покоя! Как, например, можно было совместить абстрактно-логические, идиллические рассуждения об Иване и Петре, которые изготовляют пилы и сюртуки и обмениваются ими, - с соображениями о прогрессивности рабочего класса, поскольку пролетарии, дескать, трудятся скученными массами в огромных цехах? [Позднее я пришел в восторг от подобного же «разноуровневого высказывания» нашего аспиранта: «Мой отец был партийный работник и научил меня различать породы уток».] Все это, в конечном счете, разочаровывало!

Итак, кричащее отсутствие гармонии и стройности в господствовавших взглядах требовало: «Зри в корень!» - почти по Козьме Пруткову (который в старших классах был одним из наших любимых писателей). К такому «корню» и пришлось, в конце концов, обратиться, - имея в виду построение единой системы, обнимающей и Природу, и Человека, и Социум - в рамках нового, информационного мировоззрения. Но к этому удалось прийти гораздо позднее - уже в зрелые годы, - хотя юношеские социальные мотивы дали один из импульсов для движения по этому «корневому» пути.

ТЕОРИЯ. Итак, мы только что убедились: все дороги ведут в Рим, как говорили, наверное, когда-то легионеры, возвращаясь в метрополию, чтобы пожить в старости на заслуженную пенсию. (Я «обратно» занижаю повествование - посредством шутки, хотя, быть может, и неуместной, - памятуя о подступающем возрасте.) А вот бразильцы, возможно, считают, что все дороги ведут в Рио? - Но все наши, ментальные дороги, как оказалось, ведут к единой системной теории.

Как нам (имея в виду наш узкий круг друзей) удалось найти именно этот путь? Случайна ли была удача, постигшая нас? - Трудно сказать с уверенностью! Но в любом случае редкостная удача всегда нуждается в «чудесных совпадениях» сразу многих обстоятельств. Потому-то статистика высочайших достижений, в любой области, подчиняется не нормальному, гауссову распределению (в котором действует принцип «или», т.е. изучаемое поведение определяется либо теми причинами, либо какими-то иными), - но так называемому ципфовскому, гиперболическому распределению (действующему тогда, когда изучаемое поведение может состояться только при совместном действии сразу целого ряда причин - принцип «и»). Как мы уже видели, в моем случае целый ряд «чудесно совпавших» - для развития теоретического творчества - причин действительно имел место. Но нельзя не сказать еще об одной «совпавшей» причине, относившейся конкретно и непосредственно к построению фундаментальной системной теории.

Речь пойдет о моей встрече (и последующей многолетней дружбе и плодотворном научном сотрудничестве) с Германом Алексеевичем Голицыным (1937-97). И хотя его имя и деятельность до сих пор, к сожалению, известны лишь узкому кругу специалистов, - я считаю его одной из ключевых фигур современного гуманитарного знания, надолго определившей путь дальнейшего развития этой сферы. Равным образом свою встречу с ним я расцениваю как решающую для моей (и нашей) теоретической деятельности.

[Несколько лет назад мне довелось посетить Мемориальный музей Чан Кайши в г. Тайбее, на Тайване. Самым замечательным экспонатом этого музея является, на мой взгляд, огромная картина - полотно, запечатлевшее историческую встречу двух титанов китайского социалистического движения (Сунь Ятсена и Чан Кайши), состоявшуюся в железнодорожном вагоне: титаны сидят друг напротив друга, их профили располагаются в соседних окошках вагона. Тогда мне сразу же вспомнилась сцена «исторической встречи» двух титанов современного художественного (театрального) процесса: К.С. Станиславского и В.И. Немировича-Данченко, - состоявшейся сто лет назад, как известно, в московском ресторане «Славянский базар» и длившейся много часов кряду. К сожалению, подобным образом, фактологически (либо гастрономически) точно зафиксировать нашу с Германом первую встречу я не могу: это было где-то в начале 70-х годов, но когда и где именно - сейчас восстановить трудно. Ведь мы вращались, в общем-то, в одном и том же кругу, у нас было много общих знакомых (хотя и он, и я были явно выраженными интровертами). Так что первых встреч было по крайней мере несколько. А потом, постепенно, мы сблизились и совместно разработали целый ряд теоретических проблем, которые сейчас легли в фундамент системно-информационного подхода.]

Впрочем, и встреча с Германом, и сотрудничество с ним относятся уже к последующим стадиям творческого процесса, - а мы ведем речь о стадиях ранних (каковые и определили весь мой дальнейший творческий путь). Просто на этих последующих стадиях произошла «кристаллизация» всего того, что было заложено ранее.

А если уж говорить о встречах на стадиях ранних (и ранимых, ибо в юности многое сильно ранит душу), - то нельзя не сказать еще об одном очень важном факте: январь 1960 г., совершенно случайное знакомство с Юрой Фрейдиным, тогда еще студентом-первокурсником, который скоро стал, на мой взгляд, лучшим русским поэтом второй половины XX столетия. Он был на пять лет моложе меня (а в таком возрасте это очень ощутимая разница), я его сразу же ввел в наш круг, где он быстро занял одну из лидирующих позиций. Но в плане теоретическом это было важно потому, что именно он показал на своем конкретном примере, что занятия литературной теорией (к которой он пристрастился очень рано) - вовсе не препятствуют прекрасной творческой практике! [Кстати, это он обратил мое внимание на достижения русской формальной школы, он же и познакомил меня с милой старушкой - Анной Андреевной Ахматовой...] Потом мы дружили, вместе путешествовали, писали (в соавторстве) - и теоретические статьи, и прозу, издавали журналы и т.д. На этих ранних стадиях было много и других знакомств, вроде бы почти случайных, но также оказавшихся весьма плодотворными - и для теории, и для творческой практики (но о них следовало бы говорить отдельно).

*                                    *                                    *

К чему я клонил (либо клоунил?) на протяжении всего этого изложения? быть может, к выводу о своей какой-то исключительности? либо об исключительности моих достижений - научных или художественных? - Отнюдь нет, ни о том, ни о другом! А выводов - всего два: психологический и культурологический.

Психологический вывод из сказанного, думаю, ясен: я отнюдь не считаю себя выдающейся персоной, - просто мне здорово повезло, и благодаря совпадению целого ряда обстоятельств моя творческая судьба сложилась столь удачно; и ранние стадии определили, в основных чертах, весь мой дальнейший творческий путь. [Так что если хотите вырастить теоретика-аналитика, - то поместите вашего воспитанника в должные условия и обеспечьте ему надлежащие совпадения обстоятельств, а далее все пойдет как по маслу; недаром опытные игроки в «козла» говорят: первые сорок лет трудно, а потом пойдет!] Культурологический же вывод - совсем тривиален: надеюсь, мне удалось высветить кое-какие аспекты «истории повседневности» (столь модное теперь направление нарратива), перипетий духовной жизни российской интеллигенции во второй половине XX в.

 

Есуково - Москва, июль - октябрь 2007 г.